Наконец-то на украинском. Неслучайная мировая классика на нашем языке
Корпус переводной прозы прирастает долгожданными образцами классической прозы, которые уже нуждаются в новых ракурсах чтения и понимания контекста.
Святых больше, чем рукоположенных. Это правило действует и в литературе: одни хорошие книжки становятся классикой, другие хорошие книжки уходят в тень — сплошь и рядом это оказывается лишь игрой случая. Но когда произведение чуть ли не сразу после публикации получает статус национальной классики, наверняка включаются какие-то процессы, которые нельзя объяснить случайностью, правда же? Переводить и реактуализировать классические произведения из (прошлого и позапрошлого веков — всегда риск. Они иначе отзываются в современном читателе. Они уже опоздали на полсотни-сотню лет и не застали своего аутентичного читателя, но и не устарели настолько, чтобы их почитали будто бы артефакт. Собственно, вопрос аутентичности в этих процессах и встает очень остро. Мы, наверное, уже не уловим, что сделало эти тексты моментальной классикой ХХ и ХІХ века — к тому же в разных национальных литературах. Но всегда есть вариант: их можно просто прочитать, вне статусов и ожиданий, прочитать как интересные истории, которые небезосновательно отмечены вниманием трех, как минимум, генераций читателей. Попробуем рискнуть и довериться тем читателям, что были до нас, постоять на плечах предшественников, что мы, в конце концов, теряем?
Али Сабахаттин, "Мадонна в меховом манто" (перевод Александра Кучмы, Урбино)
Невероятной красоты история, напоминающая одновременно сентиментальность Стефана Цвейга и онейризм Леопольда Захер-Мазоха. "Мадонну" Али Сабахаттин издал отдельной книжкой в 1943-м, она получила прекрасный прием и осела на книжных полках, о ней не забывали. В 2016-м вышел блестящий, как говорят, перевод на английский. Роман бросились читать и перечитывать. "Мадонна в меховом манто" стала бестселлером 2017 года.
Раиф-эфенди — мелкий чиновник-переводчик в Анкаре, простой человек с простой судьбой, неконфликтный, неамбициозный, невыразительный, несчастный в браке и отцовстве. На работе с ним знакомится молодой коллега, лет двадцати пяти, оказавшийся в глубоком экзистенциальном кризисе и почему-то предположивший, что именно в недопроявленном Раифе он найдет путеводитель, чтобы из этого кризиса выбраться. В конце концов, так и происходит. Юноша становится читателем интимного дневника Раифа, который старый его попросил сжечь, так как приближается его смерть. И оказывается, что у незаметного мужчины параллельно протекала фейерверочная внутренняя жизнь. В 1933 году в Берлине, где он должен был бы изучать мыловарение, Раиф увидел авангардный портрет, точнее, автопортрет Марии Пудер. До того юноша скучал, тратил папины деньги, увлеченно читал Тургенева и искал на улицах Берлина, что же его может поразить. Нашел! Раифа очаровывает изображение, а вслед за ним и модель "Мадонны". Мужчина безумно влюбляется несмотря на то, что Мария четко его предупреждает: того, в чем он нуждается, у нее нет и давать ему она не собирается… Ой, быть драме.
Анонимный рассказчик в Анкаре и Раиф в Берлине — ровесники, им по двадцать четыре, оба размышляют, чем для них является молодость. Сопоставить их диалог через годы и через знаки очень интересн. Берлин 1930-х (Мария — еврейка) и Анкара 1940-х, где на фоне промелькнет памятник Ататюрку, оба города стоят на пороге событий, из которых не выйдут такими, какими были. Истории Рассказчика и Раифа происходят в пограничной "серой зоне": уже не благополучие, еще не война, уже не детство, еще не взрослость. Здесь можно делать, что хочется, здесь есть право на ошибку, так как скоро придет взрослость/война, которая "отменит" ошибки молодости. Это не может не создавать особую атмосферу в произведении.
А дальше больше с размываниями границ. Саббахаттин имел в виду миф о платоническом человеке. Любовная история здесь — притяжение андрогинов. Мария говорит низким мужским голосом, смахивает на мальчишку, об этом не раз напомнят читателю. Раифу все вокруг, с Марией включительно, ставят в упрек то, что он скорее девушка, чем мужчина, в частности, такой же застенчивый и нежный. Размывается не только пол, но и сексуальность. Раиф девственник и не нуждается в сексе до встречи с Марией, Мария бисексуальна, но не придает значения случайному сексу, для нее тело и чувства — в разных директориях. Да и отношения их с самого начала являются мезальянсом.
Пограничность и комплементарность — тема романа, одна из… Помните определение любви по Лакану? Человек пытается отдать то, чего не имеет, кому-то, кто в этом не нуждается. Дочь автора, известного при жизни крепкой "левой" социальной прозой, в одном из интервью посмеивалась: "Его друзья предупреждали: "Сабахаттин, тебе не следовало писать такую романтическую книгу, это дурно повлияет на твою репутацию".
Меша Селимович, "Остров" (перевод Владимира Янцура, Дискурсус)
Иван — тогда учитель — остро переживает измену любимой и делает предложение первой попавшейся, Катерине, соседки-пианистке. Та соглашается. Ныне им под шестьдесят. Двое стариков живут uединенно на острове, где-то в Далмации, наверное, перебрались сюда, в родительский дом, потому что их поразила история соседки в городе: одинокая женщина умерла и тело спустя некоторое время нашел вор, залезший обокрасть квартиру. На острове такого не будет, все на виду ведь. Им давно не о чем говорить, но умолкать хоть на миг страшно, потому что тогда придавит одиночеством. Ссорятся круглые сутки: из-за прически жены, заплетающей волосы так, как делала в молодости, когда играла на пианино и соблазнила этим мужа — он злится; из-за того, что жена ходит в церковь, а муж в Бога не верит, хотя исподтишка посещает храм, чтобы послушать вдохновенное пение худой черницы — злятся оба; из-за того, что муж ходит каждый день смотреть на молодую отдыхающую, которую тайно боготворит. У них есть два взрослых сына, они уже создали свои семьи и живут автономной жизнью, в родителях не нуждаются ("невестки — кобры", — делают вывод старики). Старики — каждый по-своему — ищут ответы на вопросы о смысле бытия, но вопросы оба сформулировали пока неверно.
Меша Селимович — гениальный (без преувеличения) рассказчик, безусловный классик югославской боснийской литературы. "Остров" вышел в 1974 году, автор тогда был уже старше своих героев и "Остров" стал последним завершенным произведением автора. Очень классическая по форме и содержанию экзистенциальная послевоенная проза об утрате и обретении веры. Остров — прозрачная притча о том, как внутренняя осознанная изоляция может и должна стать способом самопознания и синергии с Другим-рядом. Одиночество в "Острове" структурное, конституционное и фундаментальное: присутствие Другого формирует этическое отношение, мы определяем, что хорошо и плохо именно по отношению к Другому. А если рядом Его нет — что будет? Не человека как Другого, не животного как Другого (есть там одна пронзительная новелла, как старая сука пришла умирать к старикам), ни Бога как абсолютного Другого. Что тогда? Что-то похожее было у Эммануэля Левинаса. Но написал эту историю все-таки Селимович, а значит, быть чуду.
Где-то четверть романа прошла, в рассказе о неудачном браке-мезальянсе старшего сына, ныне покойного, и неприятной невестки, промелькнет упоминание, так, будто ничего важного не сообщили: старик работал экскурсоводом, потому что выучил немецкий язык, когда был узником концлагеря, именно так: беглый и на вид не значимый, упоминая, что мы вообще-то читаем историю уцелевших и их детей.
Ох как после этой ремарки, к которой не просто не привлекли внимание читателя, а пытались ее утопить в тине биографических деталей, ох как после нее изменится история, которую мы слушаем. Вполне в духе Виктора Франкла оказывается тот путь, в который Иван и Катерина придают смысл своей жизни, даже время они воспринимают так, как uцелевшие узники в описаниях Виктора Франкла: как то, что имеет протяженность, но не имеет определенной цели. Поэтому их сын, который в одной из первых новелл погибает в автокатастрофе, в финале оказывается еще/снова живым.
Нам расскажут: Иван не воевал, был пекарем на оккупированной территории — по совету старшего товарища, который похожим образом его и "заложил", чтобы не создавал конкуренции, его задержали и арестовали из-за военных брюк, в которых он работал. По крайней мере так нам Иван рассказывает. После освобождения из концлагеря, где он перфектно овладел немецким и выживал в течение четырех лет, Иван не вернулся к работе учителя, а стал экскурсоводом для групп из ГДР. (В этой байке куча лакун, заполнять придется самостоятельно на усмотрение каждого читателя).
Маргарита Либераки, "Три лета" (перевод Марьяны Мокровской, Основи)
Мария, Инфанта, Катерина — сестры. Мария старше, ей двадцать. К нам говорит младшая — Катерина, но временами слышим голоса Марии, ее свекрови, матери девушек, их бабушки, тетки девушек, которые предстают контрапунктом к наблюдениям Катерины. Старое, правда одно из старейших предместий Афин. Три довоенных лета, я о Второй мировой говорю сейчас. Юные девушки взрослеют, влюбляются — в правильных и неправильных мужчин, имеют первый секс, выходят замуж, сами становятся мамочками.
Мария флиртует со многими мужчинами, отдается едва ли не первому встречному, выходит замуж за соседа-врача Мариоса, с которым дружили с детства и который ее страстно любит. Крепкий брак сложился, если глубже не смотреть. Инфанту тетка, брошенная вероломным женихом, воспитывала как будущую монахиню-художницу, она предпочитает дружить с влюбленными в нее мужчинами, с Никитасом, скажем, к которому и сама неравнодушна. Катерина давно и безнадежно влюблена в астронома Дэвида, судя по всему, гея, она бредит своим первым поцелуем с юношей. На третье лето Дэвид объясняется Катерине, но она вдруг задумывается, вступать ли с ним в брак. Собственно, на уровне сюжета это все, значение в романе имеет не сюжет.
Медленная и атмосферная история о долгом и медленном "дне накануне". Они то тут, то там замечают, что в мире происходит что-то опасное, но их, молодых и влюбленных, пока это не касается.
1946 год, на греческом выходит роман "Три лета" Маргариты Либераки, он станет визитной карточкой и самого автора, и одним из самых известных романов Греции и французской литературы (Либераки жила в Париже и писала-издавала произведения на двух языках). Тут, кстати, нужно уточнить: по-гречески книга называется "Соломенные шляпки", под названием "Три лета" вышел английский перевод. Трое новеньких соломенных шляп открывают и сам роман, естественно: Мариина — с черешнями вокруг, Инфантина — с голубыми незабудками, Катеринина — с маками, красными, словно огонь. Черешня — дерево Афродиты и Геры, для Марии здесь — страсть и плодовитость. Незабудки, которые по-гречески зовутся "мышиным ушком" — об умении хранить чужие тайны и память ушедших. Маки принесли покой Деметре после утраты дочки, Катерине тут подходит сила внушать фантазии-утешения. Собственно, так и есть: эти миссии девушки и выполняют в течение трех лет. Греческий оригинал подчеркивает самих девушек, чьи личности запросто в глазах других превращаются в символы, живая плоть становится метафорой. Адаптации на другие языки, и на украинский в частности, фокусируются на времени — три лета, когда юность переходит в женственность, время созревания, извините.
Авторша впоследствии рассказывала, что Катерина воплощает ее саму, но Маргарита позволила своей героине прожить другую жизнь. Маргарита рано вышла замуж и скоро забеременела, в первый год жизни дочери она и писала "Три лета", когда закончился роман, писательница развелась и переехала во Францию. Там она сменила свое имя с Лимбераки на Либераки — на "освобождение". У ее Катерины была польская бабушка, которая бросила детей и сбежала из дому. Именно польской бабушкой Катерина бредит и предпочитает ей подражать. Мария одергивает Катерину: та, мол, будто хочет прожить две жизни. Почему только две, — вспыхивает юная девушка, — нуждаюсь в тысяче жизней! Пока же выпадает три жизни продолжительностью в три лета.
Жан Кокто, "Ужасные дети" (перевод Романа Осадчука, Ще одну сторінку)
Элизабет семнадцать, Полю пятнадцать, но после этой зимы и лета он кажется старше и смахивает на восемнадцатилетнего. В том году Поль сильно подрос. Зимой вместе со школьными приятелями играл в снежки и его тайный краш Даржелос решил привлечь к себе внимание: облепил камень снегом и запустил прямо в грудь Полю, тот полгода пролежал в постели и в школу больше не вернулся. За это время умерла мать Поля и Элизабет. И старшая сестра превратилась в смесь сиделки и сторожа для брата. Их детская становится отдельным миром, где брат и сестра играют долгие садо-мазо спектакли. Но ведь спектакли требуют зрителей, не так ли? Так к Элизабет и Полю присоединяются школьный товарищ Поля Жерар и подруга Элизабет манекенщица Агата. Как и полагается, новоприбывшие тут же влюбляются в брата и сестру, по очереди и одновременно, но всегда себе на беду. А ко всему сиротка Агата, дочь кокаинистов, — вылитая Даржелос. А Жерар боготворит Элизабет, но, кажется, он все-таки влюблен в Поля.
"Ужасные дети" — один из самых противоречивых текстов Жана Кокто, ни современники автора в конце 1920-х, ни нынешние читатели, честно говоря, не знают, как к нему относиться. Он манит и соблазняет, безусловно, а вот полюбить его никак не получается. Кокто подготовил роман к экранизации, но и экранная версия не приблизила героев к зрителю/читателю.
Для любителей отслеживать цитаты и оммажи "Ужасные дети" — шкатулка с украшениями. Даржелос — тот еще напыщенный дурак, страстный коллекционер ядов и оружия, скажем, будет еще в одной прозе Кокто, в "Белой книге".
А есть более изысканные аллюзии: скажем, Элизабет тащит в постель поднос с морскими гадами, которых сама ненавидит, но поедает жадно, потому что морепродукты любит Поль, затем она насильно кормит брата, а влюбленного Жерара заставляет на это смотреть. Это отсылка к Книге Левит и к запрету правоверным употреблять морских существ. В этой сцене морские гады — символ чистоты и ее нарушения, табу и его нарушения, это буквальное искушение и принуждение совершить прегрешение. Другой вопрос, эта ритуальная чистота ужасных детей здесь связана все-таки с инцестом, или это символический источник Поэзии, в которой оба души не чают (цитат из Бодлера предостаточно!).
Вот еще симпатичная деталь. Поль хранит фото Даржелоса в костюме Атали из одноименной повести Франсуа-Рене де Шатобриана. То был школьный спектакль. Такое же фото есть и у Агаты, именно эти снимки раскрывают "деткам" глаза на разительное внешнее сходство этих персонажей. Но тут важно, что и Агата, и Даржелос похожи не столько между собой, а оба похожи на Атали. Атали — индианка-христианка, помогающая белому мужчине сбежать из плена, в благодарность за спасение он в нее страстно влюбляется. Да, "Ужасные дети" — это история о побеге и спасении, правда, в очень специфическом измерении, курткобейновском так сказать, если вы меня понимаете. Ну и то, что все это — о фото спектакля, имеет бесконечное значение. Это художественная фиксация через чужой взгляд (фото) события, искусственно режиссированного для чужого взгляд (перформанс), в основе которого — чье-то проявленное воображение (повесть Шатобриана). Это попытка задержать иллюзию в той реальности, к которой она категорически не принадлежит. Химера, как и все это произведение Кокто, по правде говоря.
Полюбить роман вряд ли уже получится, а вот поиграть в эту головоломку интересно до сих пор.
Мирослав Крлежа, "На краю разума" (перевод Владимира Янцура, Дискурсус)
Оригинальная книга вышла в 1938 году, ныне ее стабильно называют "хорватским Кафкой", но судьба у романа была непростая. "На краю разума" на самом деле чем-то напомнит "Процесс", по большей части на уровне сюжета, но есть принципиальное структурное отличие: герой Мирослава Крлежи оказывается в водовороте абсурдного суда и осуждения, но рассказывает обо всем от Я, отчего текст становится злее, саркастичнее и, можно сказать, не таким ужасающим, потому что более понятным. Герой ничего не понимает из того, что происходит именно с ним здесь и сейчас, но схватывает нечто важное о самой системе, его сформировавшей, и рассказывает это нам.
Вдохновлялся югославский классик не Кафкой, кстати, а своим земляком-экзистенциалистом: Янко Полич Камов написал "Засохшее болото" в 1909-м, рукопись гуляла между своими и издали книгу только в конце 1950-х; там герой узнает, что заболел туберкулезом и это освободило его от лжи, окружающей его. У Крлежи таким триггером внутреннего (а затем и внешнего) бунта против системы была не болезнь (естественная причина), а вызов в суд (аккуратно работа системы в чистом виде).
В Загребе живет 52-летний адвокат, специализируется на бизнес-конфликтах — так себе живет, успешный не то чтобы, но деньги есть, хорошая репутация есть, приглашают в высокие круги на ужины. Жизнь у него невероятно монотонная, скучная, изнурительная. Себя и таких же рядом он зовет "цилиндроносными". Каждый день одно и то же: клиенты, жена, взрослые дочери (у старшего неплохое сопрано, она готовится быть известной певицей), званые ужины. Он не жалуется: "Вместе с людьми воняет, зато тепло". На одном из таких торжественных приемов генеральный директор Домачинский рассказывает анекдот, как четверо якобы браконьеров зашли на его территорию и он их застрелил, поскольку давно хотел испытать новое ружье на крупной добыче. И адвокат, который в любой другой день внутренне бы покоробился, но промолчал, отчитывает бонзу. (В городе через пару недель уже рассказывали версию, что адвокат пришел на ужин в лихорадке, вынул браунинг и угрожал гостям и хозяевам). Последствия не заставили себя ждать: его вызывают в суд за клевету и оскорбление чести, от него отрекаются семья и отворачиваются друзья-приятели. Теперь наедине с собой, он должен найти ответ на вопрос: почему бы ему было тогда не смолчать? Он принимает тот факт, что увлекся собственным красноречием и хотел создать красивую картинку моралиста-бунтаря. Принимает и начинает копать глубже: самоанализ героя и является содержанием романа.
"На краю разума" тогда, в конце 1930-х, очень и очень не понравилась, она насторожила радикальностью. Это безусловно жестко сатирический текст, который будет тяжеловато воспринимать, если не знаешь из собственного опыта или из других книг, как работают репрессивные системы, тоталитаризмы и диктатуры (скажем, американский перевод романа сократили из-за этого едва ли не вдвое). Дело в том, что Крлежа и его герой много рассуждают об основах сталинизма и фашизма и не видят между ними принципиальной разницы. Сейчас это смахивает на труизм, но в 1938-м было вызовом. Ныне эта книга, пожалуй, интересна именно этим: человек постепенно производит себе аутопсию, чтобы понять, каким образом и в какой момент он принял давление диктатуры как норму. Сардонический тон "На краю разума" очень подходит к такой задаче (Искренне порекомендую читать Крлежу в паре с "Порабощенным разумом" Чеслава Милоша).
А что написан и структурирован роман блестяще, думаю, об этом и говорить отдельно не стоит. Он состоит из 12 эпизодов, организующих фугу: шестой — центральный, где сходятся все герои и сюжеты, последний объясняет первый, предпоследний комментирует второй и так далее. Его вполне можно читать, двигаясь с обеих сторон к шестой главе. Это произведение — роман-конструкт, еще до того, как это стало трендом балканской прозы 1990-х.
Теодор Фонтане, "Эффи Брист" (перевод Роксоляны Свято, Темпора)
"Эффи Брист" — жанровый плюсквамперфект, "давно прошедшие" медленные подробные романы становления. Оригинальная книга вышла в 1895 году в Пруссии во времена восстановления после жесткого экономического кризиса. Теодор Фонтане успокаивать свою стрессованную аудиторию не планировал: он пишет о супружеской измене, которую сообщество осуждает так ревностно, что превращает свой праведный гнев в моральную панику. И пишет притом роман скучный. Нет, он правда скучный, только сделано это специально: в длинных сценах, где главная героиня неприкаянная и нервная, Фонтане прибегает к приему "нависания", текст максимально замедляется, читать становится невыносимо надоедливо, читатель синхронизируется в состояниях с героиней (мастерский перевод Роксоляны Свято передает это очень метко).
Эффи семнадцать, она тоненькая подростковая девушка с богатым воображением, жаждущая приключений. К Эффи сватается барон Инштеттен, ему тридцать восемь, в свое время он ухаживал за матерью Эффи, но та выбрала в мужья более старшего и перспективного кандидата. Теперь в роли старшего и состоятельного уже сам барон, он богат, делает политическую карьеру, умница и красавец не по годам. Эффи дает согласие на брак, нет, барона она не любит, даже боится слегка, она и не нуждается в страсти, она предпочитает приключения и открытия. После медового месяца в Италии (где Эффи невыносимо скучает в музеях, пока муж читает ей лекции по истории искусства) супруги возвращаются в маленький курортный городок в Померании. Там стоит имение барона с нежилым вторым этажом. Эффи начинает видеть и слышать призраки, говорит, ее навещает маленький китаец — слуга предыдущего хозяина имения, похороненный тут же неподалеку. Глупости, — говорит барон, но реконструкцию второго этажа делать отказывается.
Нет, это не история о призраках, точнее: если это и история о призраках, то вроде "Поворота винта" Генри Джеймса, где сверхъестественное и мистическое становится метафорой подавленной и фрустрированной женской сексуальности и женских амбиций. Призрак здесь — это след чего-то, чего не существует, метафора отсутствия: у Эффи нет дома, где она была бы в безопасности, нет работы, в которой она способна реализоваться, нет отношений, где она получает эмоциональную поддержку. Эффи одинока. Призрак-то есть. И на определенном этапе сюжета появится 40+ женатый бабник майор Крампус, который начнет Эффи соблазнять. Ныне у нас есть оптика, чтобы читать историю Эффи как историю освобождения от токсичных отношений. Барон — образец пассивно-агрессивной речи, написанный еще до того, как это понятие возникло. Он не договаривает ни одного предложения, не доводит до конца ни одну историю: мол, произошло что-то такое поучительное и умное, но нет, вам этого знать не надо. И Эффи раз за разом на этом фоне повторяет, как заведенная: я слишком юна, чтобы понимать мир. Ее измена — не о сексе и не о любви, она — о побеге. Поэтому она изменяет не с младшим, кстати, а со старшим.
То тут, то там в романе есть образы, которые показывают: наступают новые времена, при которых история Эффи должна начать устаревать, женщины должны понадеяться на эмансипационную силу ХХ в. Родительский загородный дом Эффи — настоящий рай на земле, большой сад, здания заплетены плющом, по соседству монастырский двор и ласковый пастор там. Эту старосветскую идиллию время от времени нарушает звук прямого поезда, потому что и станция где-то неподалеку. В этом парке в конце романа появится надгробие Эффи — аккуратно на месте, где раньше стояли солнечные часы. Теодор Фонтане умеет разбивать иллюзию: послание о времени и прогрессе здесь однозначное: времена-то меняются, а люди-то нет. В конце концов, он не зря был любимым писателем еще одного скептика, Томаса Манна.